• Регистрация
Валентин СОРОКИН. Верба одинокая PDF Печать E-mail

Верба одинокая

 

Посвящаю Наталье Петровне Милоновой

 

Есть такие названия, имена такие у наших деревень - охнешь, покачаешь головою и вспомнишь своих предков, удивительных и умелых. Кудрявые невесты, деревня называется. Зачем и почему ее так предки назвали? Значит, там, в этой деревне, много было красивых девушек, и все - кудрявые. Кудрявые невесты!.. Разве немец или американец назовет, например, - Приветливый Вашингтон или Щедрый Берлин?

Так, этак, разэтак примеривай - не получится. А на Руси пожалуйста: Кудрявые невесты, Подушечкино, Кукушкина радость, эх, жить охота после подобных имен на хуторах и деревнях русских, да жить негде. Не дают нам жить твари кривоспинные, ваучерами запуганные и на приватизациях помешанные, канительники рыночные! Бабушка Христя их не уважает и корит.

Кудрявые невесты. До лысой горбачевской перекройки-перестройки деревня деревнею и выглядела: домишки в два рядка, правда, избушки, ну, конечно, скособоченные и без кудрявых невест, без парней обыкновенных, а необыкновенных женихов-то уложили за свободу и независимость советской отчизны, страны Ленина, и можно ли в то грозное время уделить минуточку внимания Кудрявым невестам, деревням русским? Нельзя... Война, классовое сражение с фашизмом. Гитлер - нацист. Немцы - фашисты. А теперь русские - фашисты, а кто же нацист? Теперь в Кудрявых невестах лишь портрет Михаила Сергеича высоко над кооперативным гаражом висит. Прибил его, замурованного под стекло, племянник Христи на воротах блатного гаража, а в гараже пусто, и мыши не ходят. В гараже племянник Христи расфасовывает по бутылкам китайский спирт и уторговывается на фирму. Алкаши мгновенно скапливаются - хватают.

Колхоз развалился, а землю поделили между хуторами и деревнями, вот и ничего не досталось Кудрявым невестам. Четыре домика в деревне коптили небо. Четыре старухи в них доканывали судьбу, допиливали ее, а она поскрипывала, покачивалась, поклевывала и рухнула у одной, у бабушки Христи. Бабушка Христя - из самых кудрявых невест. Задержалась на белом свете: почти девяносто лет не умирала, а тут враз и захолонулась. Красавица знаменитая. В юности поэт Иван Приблудный приезжал позыркать на нее и подарил ей белый шелковый шарфик, ласковый, как белое лебединое крыло. Иван Приблудный - чубатый, крепкий, добрый, богатый: получил за стихи сто рублей. Купил белый лебяжий шарфик юной Хрестине, коробку золотобоких конфет и себе купил пачку сигарет. Сидит на крылечке избы, в те годы избы-то еще не зачахли, еще их не измотали, не выморили, как мышей в гараже, разными налогами, угрозами, арестами и расстрелами, хотя уже начинали громить.

Деревня Кудрявые невесты - исключительная деревня. Улица прямая - и трава зеленая вдоль окон: ковер и ковер изумрудный. Гуси, целые стада, пролетающим лебедям кричат, а те, проносясь в небесах бездонных, даже и не отзываются. Зазнались. Да, Кудрявые невесты, деревня, славилась девушками и парнями. Дома покрашены, голубые, оранжевые, домики, белые, как гуси, нежные, как лебеди, спускаются к речке - попить, а кажется, вытянут шеи и поднимутся и развернут крылья, и напевно прозвенят, разбудят сердечным кликом древние дали.

А на крылечке возле кудрявой Христи Иван Приблудный сидит. Крутит ей умные мозги, а завернуть не в силах: девка, гладкая и комсомолистая, в церковь не бегает, а Бога не срамит и замужествовать до венчания ни с кем не собирается, хотя краля редкая. Но конфеты ест и шарфик повязала на длинную белую шею. Стоит перед Иваном - в белом платье. Коса тяжелая, как медовая луковая плетенка, задержалась на талии и в медвежью ладошку Ивану занырнула - молчит. Иван Приблудный сжалился, стихи читает Христине, читает и за косу, постанывая, потеребливает:

 

Покину кручи и байраки,

Покину хаты в рамках нив,

И кто-то долго будет плакать,

Косою очи заслонив.

 

И чей-то взор, летя в туманы,

Слезой застынет у окна.

И будет рот больнее раны,

Лицо белее полотна.

Христя - в белом платье. Шарфик на шее - белый. А Иван Приблудный, известный талантливый украинец, поэт московский, кореш Есенина, за комсомолкой безрезультатно ухаживает. Ездит, ездит, а сидит, печальный - в черном костюме и туфлях черных, начищенным блескучим кремом. Фи... Читает стихи на крылечке аккуратной избы в аккуратной, пока не разграбленной коллективизациями и войнами, деревне - Кудрявые невесты.

Вот они, Христя, Христина, комсомольская руководительница, и столичный поэт Ваня, Иван Приблудный, важно на деревне появились и важно спустились с холма вниз, к лесу, к барской усадьбе и собору. Усадьба - надтреснула: не побрезговали ее изранить топорами и пилами пролетарии, а собор взорвали, но без победы. Стены не сдались. Лишь крыша осела да окна вытекли - погасли: темно в них, а под люстрами, догадывалась Христя, ночами покойники бродят, уточняют фамилии комсомольцев и заносят их в длинный список на церковных полотенцах, а полотенца те отсылают в Грецию на хранение...

О, Кудрявые невесты гремели в Подмосковье! Весть о кудрявых девушках веками распространяли по Руси женихи и молодые мужики, да и следовавшие в Лавру, помолиться Богу, грехи очистить, проезжающие и проходящие, увидев кудрявых девушек, хлопали оторопевшими глазами и двигались дальше, распространяя по великой среднерусской равнине славу о невестах деревни. А порядок в Кудрявых невестах: зыркай, зыркай на чужую невесту или молоденькую жену, чужую, да и притормози, иначе - женихи или мужики, тоже крепкие, не слабее Ивана Приблудного, поймают тебя и умоют - гусем загогочешь где-нибудь за огородами.

Но Христине никто из местных не нравился, к сердцу не припаивался, не прикипал, а Ваня Приблудный - хорош: рубашка вышитая, белая, украинская, и у русской Христины - на груди белого платья горит вышивка, розовая и голубая, похожая на вышивку с Украины, что на Ивановой рубашке. И по какой разнице мы - русские, а они - украинцы, если и рубашки одинаковыми лепестками и вензелечками разрисованы? Христя философски задумалась, а Иван Приблудный уловил ее глубокие мысли:

 

Заходи в любое из селений,

И любой хозяин будет рад

Показать плоды своих владений

И подать вино и виноград.

 

В конце апреля и в начале мая Ваня нежданно стучал Христе в окошко: - Отворяй, я помогу тебе завтра сеять!... - А сеяла Христина, сажала, картошку и свеклу. Отец Христины пал в революции, а мать заболела и скончалась. Не выдержала континентальных баррикадных гроз. Ваня же и Христина мечтали о коммуне и торопили кудряво-невестинскую беспартийную молодежь: "Не ждите приглашения, вы опора грядущего!..»

И коммуна приближалась. Мимо коммуны удавалось прошмыгнуть настоятелю, попу, крестящему в соборе новорожденных и провожающему усопших, Онуфрию. Онуфрий не стращал Христю, не ругал за поддержку комсомола и за знакомство с красным поэтом Иваном Приблудным. Иван с особой прилежностью сажал на грядке свеклу, буряк, коли произнести на мове. Иван практически относился к буряку. И восклицал: - Христя, нагоню горилки, ты затанцуешь, а мы с Онуфрием "Реве и стогне Днипр" затянем!  - Онуфрий - донецкий русский и сочувствует шахтерской солидарности, но категорически против коммун.

В сумерках Иван приглашал поплотнее к себе Христю: - Коммуна дело нормальное, но делиться невестами и женами я не согласен. Не согласен я, Христя, отдать тебя, пусть не намного дней, допустим, и Николаю Ивановичу Бухарину, истинному баловню партии, не согласен!.. - Христя сладко жмурилась и гладила пышные волосы Вани. Настоящий большевик, заключала она про себя и беззвучно благодарила Ивана за верность революции. Некоторые комсомольцы, Христя чувствовала, готовы подарить невест и жен вождю и менее весомому, чем Бухарин или Рыков. Но Рыков, как ее Иван сообщил ей по секрету, ценит горилку, на худой конец - водку, а с женщинами за рамки государственных вопросов не желает отклоняться.

Зато Бухарин - свадьба за свадьбой!.. Охочий петух. Христя представила Николая Ивановича, лезущего к ней, и нервно ойкнула. Хорошо - Иван не заметил, ревнивый. В шахтерском краю мужики задиристые. Христя прижалась к груди Ивана и ей придремалась коммуна. Бабы и мужики рвут кто у кого одеяла и наволочки, царапаются и отталкиваются, а Николай Иванович Бухарин возвышается на резном крылечке Христи и чепуху о массовом браке мелет. - У ты, моя комсомолка! - погладил ее косу Иван...

В мае закат солнца - хлебный, пшеничный, почти августовский, лечащий тебя и наполняющий тебя чудом природы, вечностью ее правоты и ясности. Май, как август, август, как май - овевающие, снимающие с тебя груз ошибок и потрясений, обид и раскаяний. Как в декабре - вдруг черты весны проступят. Как в марте - зарницы июлем полыхнут. Русская природа - природа переливающаяся: за ливнем - буран виден, а за громом - сухая жара жженым запахом потчует. И мы, русские, переливающиеся натуры: принялись восторгаться - пока не поколотят, восторгаемся, сотрудничать взялись - пока не закабалят нас, не размежуемся. А брата по чреву, по утробе материнской, легко отрицаем. Лада у врага ищем, а брата теряем.

 

*  *  *

Отец Онуфрий за столом у Христины чокался рюмочкой с Иваном. Гости повторяли чокания и повторяли. Иван тихонечко тенорил:

 

Реве и стогне Днипр широкий,

Сердитый витер завива!..

 

Отец Онуфрий встряхивал космами. Елозил на скамейке. Платочком вытирал пот с лица. Краснел. Тучнел. А Иван продолжал:

 

До долу вербы гне високи,

Горами хвили пидыма!..

 

Поп не в силах совладать с собою, вскидывался, набухал и рокотал, ухнув на последней ноте:

 

Горами хвили пидима!..

 

Нечасто отец Онуфрий посещал дом Христины. Нечасто стучался в дом Христи Иван. Провожали в сумерках Онуфрия. Поп крестился и внушал Христе с Иваном: - Собор не разорен, а ранен. Собор недавно колокола уронил, да, да, уронил в заросли, в крапиву, за ограду каменную уронил. Оскорбился... У нас, православных, беда под ногами. Распнут нас. Мать опозорят, Россию изувечат, и нас натравят - брат брата возненавидит, брат у брата кусок хлеба отнять ринется. Михаил меченый царство доразрушит, м-да!..»

Тогда Христя улыбалась. А бабушка Христина - мне пророчества Онуфрия слово в слово передала. Опыт ее научил, судьба образовала и научила. А я никого не опровергаю, никого не виню. Я кланяюсь им, обманутым и замученным, униженным и оставленным родиной и нами.

Христина не выбирала золотисто-медовую плеть луковой косы из ваниных ладоней. Робела. Волновалась. Дыхание ее замирало и усложнялось, вроде как сам Карл Маркс наблюдал за ними и деликатно пенял Владимиру Ильичу Ленину: "Страна преобразуется, отвергает опиум религии и дикость крестьянских обрядов, а Христина, руководительница комсомола в Кудрявых невестах, кокетничает, по старинному невежеству - жеманится!..»

Она робела, а Ваня Приблудный смелел и смелел. Распрямился. Не очи, а глаза, широкие, буйволиные, медленно отвел в сторону, помолчал, а потом повздрагивал, повздрагивал, как на морозе, да чмок Христю в губы, и попал - прямо в губы, а нижнюю губу ее, теплую и доверчивую, немножко чуть ли не прикусил, нечаянно смутившись, хохол неуклюжий, из Донецка, а тоже в подмосковные зятья норовит!.. Христина решила прицикнуть на столичного хулигана, но переменила задумку и обняла парня, сильно соскользнув нежными руками с затылка поэта на плечи и прижалась, дура, к нему, разгневанному на безответную ее любовь и склонившемуся к ней послушно.

Эх, деревня, деревня! Эх, Кудрявые невесты! Где вы сейчас? Четыре домика, четыре избенки зацепились низкими крышами за сугробы, лютой зимою наметенные, и затаились. Затаились, а кругом снега, снега: равнина среднерусская - холмы до взлобки, овраги да перелески. Месяц ночью глянет из облаков, глянет - пусто, глянет - избенки вьюгой приторочило к сугробам, и тишина: ни души, ни лая собачонки, ни блеяния овцы. Сухо свистит пороша. Четыре избенки. Улицы нет. Радостных избяных рядов нет. Тропки, четыре, вились от калитки до калитки, а вчера три осталось. Три тропки. Три бабушки. Три седых, как ночное облако, старушечки. Седых и сухо шелестящих, как пороша: свист снега, свист снега и тишина.

Деревня Кудрявые невесты испарилась. Рассредоточили ее по красным пятилеткам. Женихов и мужиков ее растолкали по тюрьмам и окопам. Не вернули их, отцов и братьев-то, ни детям, ни матерям, ни женам, ни кудрявым невестам. Сгинули. Да и Приблудный Иван, парень донецкий, в камерах подвальных заблудился: расстрелян, найдешь разве его?

 

Плыл над хатами сизый дым,

Пахло хлебом и лебедой...

Я сказал тебе: посидим

На скамеечке над водой.

 

Ты ответила: так и быть,

И, как дети - рука в руке,

Побежали мы во всю прыть

К мерно хлюпающей реке.

 

А как сели на ту скамью,

Как прижались виском к виску, -

Стали сетовать на свою

Одинаковую тоску.

 

Тоска. Бабушку Христину я видел часто. С палочкой, сучковатой и оббитой, она брела по обочине тракта, гудящего в направлении Москвы. А за мостом, пыльным и тяжелым, канава, а за канавой на бугре - Кудрявые невесты. Но продуктовый магазин - за два километра от Кудрявых невест, и Христина, экономя гроши, стучала палочкой по бетону, сторожко стереглась, дабы не сшиб ее сумасшедший грузовик или убойно не столкнула в кювет пьяная легковушка. На дорогах - нетрезвые атаки... Гибнут невинные...

А недавно Христина умерла. Долго над четырьмя избушками бывших Кудрявых невест гуляла и взрыдывала вьюга. Хлопья белые, как лебединые перья, мелькали и вихрились, залепляя окна. Бабушка заснула и не проснулась. Одна. Избенка ее выстудилась. Ни кошки. Ни петуха. А когда спохватились о ней ее седооблачные подружки - Христина оледенела. Неделю пролежала, месяц ли - кому гадать и зачем гадать?..

Проторили во вьюге три тропки старушки, наметили и четвертую в умерший дом, и на их беду Бог отозвался: Христин племянничек, уже колбасник из соседнего частного кооператива, ехал на тракторе за халвой и за китайским спиртом к районному кавказцу: купить и поторговать на рынке свободно, ехал, а у гряды тракта - три старушки дежурят. Рассказали ему о тетке Христе... Завернул он к избушке, порычал, порычал мотором, положил тетю Христю на огромные прицепные сани, пожал жестяные шершавые пальцы старушкам и пропал в снегах.

- К ней Есенин приезжал. Я на ней доллары заколочу!.. - махнул шапкой. Деликатный.

О, так промчалась русская гривастая тройка, не заиндевелая, не серебристая, а черная, черная, так промчалась - Есенин погиб и на Ваганьковском кладбище успокоился! Позднее и Ваню Приблудного нашли. Нашли и в Бутырскую тюрьму заперли. В чем виноват - кто знает? Какая-нибудь строчка не понравилась вождям революции, али холуям вождей, и разве не достаточно улик для казни поэта?

Еще позднее - арестовали Христю. Следователь косу ее нетронутую, девичью, на кулак наматывал и визжал, взбрехивая: - Изнасилую, сука!.. Где спрятаны антисоветские рукописи Приблудного? Хана тебе, курва! - Христя не плакала. Молчала. Били ее - молчала. Груди ей щекотали и нательную сорочку разрывали - молчала. Она специально с ума сошла и замкнулась.

Водили. Возили. Перетаскивали по камерам и станциям, вагонам и лагерям. Очнулась на Колыме. Зона - государство целое. Золото бабы добывают. Много. Червонное, жаркое - на снегу, как спелая картофелина, слиток золотой, сверкает. А есть охота. Голод, холод, тоска. Охранники, зыркая, лапают... Забеременевшим - чуть полегче кайло. Родившим - час на обед, на кормежку детенышей. Ать, два - туда, пять верст, ать, два - назад - пять верст: свобода? Только шаги - шарк, шарк, шарк, советские женщины под конвоем к детишкам радоваться торопятся. Из бараков на рудник маршируют, а из рудника в барак. Забота правительства.

Плеснула осень цинковыми заморозками. Трава моментально ожестянилась, а крепкие низкорослые листвянки порыжели и заполошились. Перед метелями морозы ломами стукнули в каменные скалы. Горы во мрак погрузились, белые сопки, могильные несчитанные холмы. А над ними - утес, мужик и мужик, далеко, далеко поднялся. Немой, горький, одинокий. Монахом и прозвали его русские тюремщицы, священником Онуфрием... Всматривается, вслушивается Христя и чудится ей:

 

Реве и стогне Днипр широкий...

Сердитый ветер завива.

 

Христя смахивает с ресниц боль, смахивает муки, страдания, смахивает и спрашивает сама у себя, но тихо, тихо, ни охраннику, ни овчарке не догадаться, спрашивает: "Господи, Господи, а не поп ли Онуфрий, а не Иван ли мой застыл одиноко в бурях колымских и меня, вербу одинокую, до долу согнутую, дождаться решил?..»

Вернулась в Кудрявые невесты, в деревню Христя, но нет ее Ивана, нет, и нет попа Онуфрия.

Редко, но иногда и Христя заболевала. Глаза ее огромные по ночам жарко устремлялись в звездное небо Колымы. Глаза огромные и Колыма огромная. И зона огромная - барак спичечным коробком кажется в ней, а сколько в зоне бараков? Устремится Христя в звездное небо, а в небе - монах.

Синий мороз. Синяя пурга. Синий мир лагерей русских зимних, синим инеем посеребренных. Монах сурово глядит на Христю. А Христя - за косяком оконным. Коса еще сохранилась. Лишь чуток повыцвела, как подсолнух, радостный после длинных дождей сентября, вянет маненько и поникает.

Христя мечтает: "Поселилась бы я вон на той, самой далекой звезде и Ваню бы моего с собою поселила, грядок бы для свеклы мы с ним наделали!..» Христя, думая, вздрагивает: "Жернова установлены в специальных колодцах - гранит молоть, а из кашицы гранитных крупиц золото вылавливать. Золото и золото, золото и золото, струйкой, ручейком, речушкой. Золото и золото - быль золотая, зло золотое, прах золотой!..»

Люди, видела Христя, подметая россыпь, попадают, измотанные, между крутящихся барабанов: хрясь - и нет человека. Барабаны выбросят красный комок, жертву, и новая встанет к ним. И дальше крутятся, крутятся, а золото течет и течет, и, говорят, течет в Америку, в Америку, в Америку, волна бежит золотая.

Кого же помнит Христя? Ваню, русского украинца. Рубашка вышитая, украинская. Батюшку Онуфрия. Монаха помнит - перед ней: в ночи озяб, на молитве как бы, страшно. Есенина помнит: волосы золотые, а не золото. Теплее, ласковее золота.

И помнит Христя собаку, овчарку. Охранники распинали баб, в стальные койки швыряли. А кобель, овчарка, не рыкнул на Христю, не укусил, не испугал. Умер от старости - сын его серый и строгий, кобель, овчарка, вырос. Тоже состарился в зоне, а Христю не тронул. Христя запомнила их.

 

*  *  *

Русь моя, мятежная гроза моя, молния надежды нашей, осени жизнь и судьбу русскую, дай нам волю урочную победить невзгоды. Русь моя, Русь моя, песня моя, смерть моя!..

Стихи запрещенные по лагерю бродили. Боясь, Христя заучивала их:

 

Родина оскорбленная,

Облака перелет, -

Скоро трава зеленая

В колоках запоет.

 

И ручейки безгласные

Перечеркнут поля,

Будто бы жилы красные

Рук твоих, мать-земля.

 

Лживыми речефразами,

Горем сирот, калек

В честную кровь измазали

Целый двадцатый век.

 

Каменевы и Троцкие,

Лагерных мыслей дремль,

Русским - бараки скотские,

Им - златоглавый Кремль.

 

Казней сопредседатели,

Ну-ка их одолей,

Наши-то ведь предатели

Впрямь иногда подлей.

 

Вот потому и грустная

В небе опять луна,

Вроде как свечка русская,

Ночью дрожит одна.

 

О, под холмами бедствия

Голос мой страхом сжат,

Где без суда и следствия

Мученики лежат.

 

Заучивала без труда, но передавать подругам боялась. Постоянная боязнь - непрерывное состояние страха, иго страха давило Христю. Страх - за себя. Страх - за Ивана. Страх - за Онуфрия. Страх - за собор, взорванный озлобленными слепцами времени.

У бабушки Христи тоже была бабушка и звали ее Христей. Поведет бабушка Христя маленькую Христю цветы рвать в поле и говорит ей, девочке, говорит. А говорит интересно: "Люди озвереют, Христя, родить детей бабы прекратят, откроются пасти у тюрем - собаки и собаки!..»

И маленькая Христя, большой ставши, поняла: пасти у тюрем - шире собачьих. А тюремные охранники - борзее овчарок. Если бы охранники сравнялись по линии доброты с добротою овчарок - побегов бы из лагерей не случалось так много. Бабушка Христя говорила маленькой Христе: "Нагрешат люди - Бог отречется от них и закаменеет..."

Но Бога Христя не видела. Ни в Кудрявых невестах, ни на Колыме не видела. Не встречала. А монах - закаменел. Батюшка Онуфрий закаменел. И рожать русские бабы прекратили. Старая бабушка Христя права. А почему прекратили? От несправедливости, от жестокости, от холода, побора, голода. Кому на радость нищету плодить?

Разорили храм. Барскую усадьбу разорили. Христю - на Колыму. Ивана - на расстрел. Есенина - в петлю. Онуфрия - на закаменение. А за Кудрявыми невестами сегодня растут особняки. Грузины, азербайджанцы, узбеки и чечены. Подмосковье - Азия. Восток. Но особняки - не храмы. В них не впустят. Храм - свобода. Храм - поле. Храм - земля и небо, а здесь? Здесь - зона. Респектабельный барак. Охранники - подлее колымских. Овчарки - опаснее лагерных.

Кто - хозяева особняков? Хозяева колымских рабов. Хозяева шахт и колодцев золотых. На Колыме русских травили и уничтожали - здесь, в Подмосковье, русских травят и уничтожают. Охранять - от русских. Собаками - от русских. Русские, когда же вы натерпитесь, когда? Не стыдно ли вам? На кого же России надеяться, если ее, за равнодушием вы предадите?

Христя давно освободилась из лагеря, а все как в огромной тюрьме на Колыме огромной. Помнит старую бабушку, старую Христю. И сама - уже старая, уже давно бабушка Христя. Только ее Ваня, Иван, молодой, молодой, и друг его, Сергей Есенин, как русоволосая подруга, нежный и юный.

Странный я человек. Чего мне нужно от деревни Кудрявые невесты? Деревня растворилась и бабушка Христина исчезла в белой равнине. Белые лебеди больше не звенят над уютными домиками, а белые гуси не щиплют зеленую траву на улице. Первобытное колымское окаменение. На месте собора - болото и камыш. От барской усадьбы - ушастые лопухи и заунывная полынь. Чего мне нужно? Но ведь я точно осведомлен серебристыми легендами: в январский полдень заиндевелая, серебристая русская тройка подкатила к деревянному серебристому резному русскому крылечку Христи: вышел ее Ваня, а за ним - Сергей Есенин...

А ночью, отметила про себя Христя, тихий золотой месяц горел над их избою, как золотая голова поэта, Сергея Есенина голова. Кудрявая, кудрявая. Наверное, предки Есенина из Кудрявых невест в Рязань перебрались. Горел месяц, а Христя целовала Ивана. Прощались... А друг Ивана, Сергей Есенин, ждал их у кошевы. Шапка под мышкой. Вьюга уморилась. Белая улица. Белое поле. И - белая серебристая тройка. Может - это серебряные лебеди прилетели?

 

Эх, вы, сани! А кони, кони!

Видно, черт их на землю принес.

В залихватском степном разгоне

Колокольчик хохочет до слез.

 

Сколько людей проплакало впереди меня? И я плачу. И звенит вьюга. И мчится тройка. И хохочет русский колокольчик, заливаясь неукротимыми слезами... А кукушки-то, бабушка Христя вспомнила, кукушки-то по сто лет ей с Иваном пророчили жить и не тужить, по сто лет!

Раскулачивания, тюрьмы и войны уничтожили русских не только по окрестным деревням, но и в городах русского человека израсходовали: уйма непонятного и непутевого народу нынче на тротуарах и на вокзалах колгочет, страх и оккупация! А в канувшей деревне Кудрявые невесты над воротами разворованного кооперативными ваучерами гаража - стеклянный портрет Михаила Сергеича Горбачева пригвожден: ржавеет и догнивает, как на заброшенном кладбище, у разбойной могилы, на запретном памятнике, наспех сооруженном рэкетами и затерянном среди мирского бескрайнего горя...

В мае кукушка начнет считать года, а я спрашиваю: "Кому ты, родная кукушечка, обещаешь их, кому?"..

Десять лет и еще десять лет откайлила на Колыме комсомолка Христя. Охранники - черные. Русские попадались - белые. Но черные - чуть побелели, а белые - чуть почернели. Похожие... Интернационалисты. И не изменяются далее, как собаки. Согласие между ними и собаками натренированное, казарменное. Кто дерзче, охранники или собаки, не определить, но собаки порядочнее. Черному надзирателю удалось-таки расстелить Христю на нарах. Не поборола зверя. А белый надзиратель хохотал и завидовал...

В Кудрявых невестах перед домиком Христи верба росла, кудрявая и спокойная. Прадеды и деды в тени ее летом чаевничали. Родители Христи чаевничали. Верба цвела, благородная, и пушилась. А Христя и почаевничать не успела. С Колымы вернулась - пень торчит: в канаву рухнула верба...

Бабушку Христю племянник увез. На собственную выгоду покойницу эксплуатирует? Лежала бы тут, возле уничтоженной деревни, лежала бы, и голос кукушки до нее докричался бы, да хоронить обычным способом - не расплатиться. А китайский спирт племянника-бизнесмена мобилизует алкашей выкопать могилку и гроб в нее опустить.

Грустные мы, русские люди, печальные. Потому нам, русским людям, песня - в слезы, а слезы - в бессмертье: дождь прошумит и за горизонтом скроется, вьюга завоет и месяц над крышей затеплится, свеча и свеча.

Господи, Господи,

Заступись ты за русских,

Дай им волю,

А палачам - кару!

Ну куда увезли бабушку Христю, куда? И кому считает годы кукушка?

 

1993

 
Copyright © 2018. Валентин Васильевич СОРОКИН. Все права защищены. При перепечатке материалов ссылка на сайт www.vsorokin.ru обязательна.